ГлавнаяПолитика

Сила и роль Бандеры

Ситуация с лишением Бандеры звания Героя обнажает проблему, последствия которой для украинской действительности гораздо более радикальны, чем обычно представляют.

Сила и роль Бандеры

Для нас как общности из почти 50 миллионов человек было создано государство, но не было создано символическое пространство, способное уравнять в себе, интегрировать в общий государственный процесс разные, порой почти несовместимые исторические фигуры или, лучше сказать, поведенческие модели, которые стали ключевыми, фундаментальными для сообществ и групп, вместе составляющих наше общество.

Чтобы объяснить это, необходимо применить слово «утопия». К 1991 году у нас с вами были в наличии суверенитет, территория, вооружённые силы, аппарат власти, законодательство и судебная система, но не было в наличии некой общей утопии. Самостийность перестала ею быть ровно в тот момент, когда в наличии у нас оказалась также и независимость. Ибо суть утопии – в пути к ней.

А если нет общей утопии, то начинается, мягко говоря, конкуренция частных утопий за статус общей. Однако, во-первых, общество в такой конкуренции «зависает». И, во-вторых, когда не уравнивается «разность» живущих рядом сообществ, тогда они пытаются институализировать свою «разность», то есть чётко оформить и защитить границы с другими сообществами. Это и наблюдается сейчас в Украине.

С одной стороны, на 20 лет Украина «зависла» в решении ключевых вопросов внутренней и внешней политики. А с другой стороны, постоянно возникают идеи вроде «отпустить Крым и Донбасс» или «федерализации», которые направлены только на то, чтобы не дать утопии противного сообщества стать в какой-то момент утопией общества. «Зависнув», мы, Украина, упускаем одну возможность за другой. «Отгораживаясь», сообщества отчуждаются друг от друга, а значит, и от общей государственности.

Так что, кризис с Бандерой – это частный случай кризиса отсутствия у нас с вами общей утопии, общего символического пространства. Если бы у нас с вами была общая утопия, то в ней Бандера и любой другой такой же символ «работали» бы как часть позвоночника, а именно: даже если и болит, то это не повод ломать несущий элемент.

Утопии, если максимально упростить, бывают двух типов. Утопии в будущем и утопии в прошлом.

Например, Соединённые Штаты – утопия в будущем. Это страна будущих возможностей: честно трудись, будь хорошим соседом, соблюдай приличия – и, в результате, твоё будущее будет и богатым, и, что не менее важно, счастливым.

Откуда бы человек ни приехал в США, он эту утопию там ощутит всюду: и в образе жизни, и в инфраструктуре населённых пунктов, и, конечно, в массовой культуре.

А вот, например, Россия – это утопия в прошлом. К какой эпохе там ни присмотрись, окажется: общество обращено к какому-нибудь периоду прошлого и считает, что в то время Россия была страной возможностей.

В истории России можно наблюдать интересные общественные споры о возможностях в 90-е годы 20 века, в разные периоды СССР (НЭП, сталинизм, «застой»), после реформ царя-освободителя; о возможностях до царя Петра или царя Ивана Грозного. Сейчас там разворачивается общественный спор о возможностях в эпоху президента Путина, и вновь выясняется, что Россия тогда была страной возможностей, которыми, конечно, не воспользовались.

Россиянам – именно в силу действия их утопии в прошлом – вообще свойственно такое как бы «реконструирующее историческое мышление». Мышление, которое выполняет не только функцию постоянного применения к истории сослагательного наклонения в духе: «А что бы было, если бы Косыгину удались его реформы?», – но и функцию постоянного пересмотра силы и влияния тех или иных процессов, лиц, намерений и так далее.

Иными словами, по мере изменения политической роли России в регионе и в мире, утраты или приобретения экономического и военного могущества, изменения идентичности России, также изменяется в сторону повышения или понижения роль, мощь, идентичность символов, которые, в общем, и формируют суть слова «Россия».

Именно поэтому, грубо говоря, в один исторический период Егор Гайдар может быть светлой капиталистической надеждой России, в другой исторической период – воплощением зла для России, а уже через несколько лет – спасителем России от голода и холода. Также, например, и православие: то оно было единственным голосом правды, то частью и хребтом старой досоветской жизни, а то вот вообще нравственной основой новой модернизации.

Такая «гибкость символов» отражает не оппортунизм правящих кругов, как может показаться, а наличие символического пространства, направленного в прошлое, которое позволяет беспокойному обществу находить пристанище в тот или иной момент во власти тех или иных символов.

Причём каждый из этих символов силён настолько, насколько необходимо обществу на данном историческом этапе, и вот эта необходимость и устанавливается, так сказать, «замеряется» в общественных спорах, которыми Россия очень щедра.

Символическое пространство Соединённых Штатов решает ту же задачу, что символическое пространство России, только направленностью в будущее.

Американцы не спорят, скажем, о битве за Иводзиму, как россияне спорят о Ржевско-Вяземской операции. Зато спорят о том, например, как в контексте военно-технического развития Китайской народной республики удержать в будущем существующее соотношение сил на Дальнем Востоке. И тут у них снова начинает «работать» Ричард Никсон – ещё недавно «враг всех свободных американцев», да и шестидесятых как эпохи. В символическом пространстве восстанавливается его роль блестящего аналитика, великолепного стратега и человека, подарившего Соединённым Штатам десятилетия очень выгодного сотрудничества с Китаем. А вот роль человека, «убившего» надежду, затушёвывается.

Также американцы не спорят, скажем, о превращении федеральным правительством в конце 20-х годов 20 века острого экономического кризиса в затяжной (биржевой катастрофы в Великую депрессию), как россияне спорят о роли Иосифа Сталина. Зато спорят о том, что администрация Барака Обамы уже потратила столько денег, сколько в будущем, возможно, и не заработать, и не напечатать, да ещё и потратила так, что это неминуемо приведёт к дальнейшему росту государственных расходов. И тут у них оказывается, что роль супермена – вновь вакантна, а добрые старые времена низких налогов и таких же низких социальных гарантий были не так уж плохи, как это может показаться тем, кто привык получать пособие, и чьи интересы ещё недавно «делали погоду» в Вашингтоне.

Так «работает» утопия: символическое пространство усиливает одно и ослабляет другое, когда это выгодно с точки зрения логики развития общества.

В Украине нет такого символического пространства, которое служило бы обществу. Есть символические пространства, которые служат сообществам, коих достаточно много.

В рамках каждого символического пространства сообществ, претендующего на то, чтобы стать символическим пространством общества, символы обладают такой силой и играют такую роль, которые их, собственно, и превратили из исторических фигур, процессов, намерений и надежд в символы. Они, выражаясь словами президента Медведева, «отливаются в граните» и сопровождают сообщество на его историческом пути. Когда же сообщество осознаёт свою возможность претендовать на роль доминирующего в обществе, так сказать, «титульного», или когда сообщество вообще пытается подменить собой общество, – тогда эти символы с изначальной силой и изначальной ролью навязываются всем остальным сообществам.

Причём они, эти символы, в принципе не способны к «варьированию» силы и ролей, поскольку на уровне сообщества – в отличие от уровня общества – изменение как силы, так и роли символа будет означать сразу утрату символа.

Поэтому – вернёмся к Степану Бандере – он и символизирует из десятилетия в десятилетие одно, хотя был человеком и не одномерным, и не однозначным. Если мне будет позволено такое сравнение, он как Никсон, только без президентского влияния, а именно: одним украинцам – без вопросов враг, другим украинцам – без вопросов разумный защитник их интересов, третьим украинцам – странный исторический персонаж.

Вот только у американцев есть символическое пространство, в котором Никсон может жить для всех, ну, по крайней мере, для большинства американцев, а у украинцев нет символического пространства, в котором Бандера может жить для всех, ну, по крайней мере, для большинства украинцев.

Иными словами, у них есть своя утопия, а у нас нет своей утопии.

В заметке «Травма Андруховича» я цитировал Славоя Жижека в фильме «Реальность виртуального». К сожалению, многие читатели увидели в тексте скорее «наезд» на Андруховича, чем слова об искривлении символического пространства и вообще упоминание Жижека. Однако именно эта проблема прекрасно раскрыта в фильме Жижеком и, если её хорошенько обдумать, то можно понять, что слова Дмитрия Корчинского из книги «Революция от кутюр» вполне могут стать пророческими для нас с вами либо для наших ближайших потомков:

«Наши предки в 13 веке тут, в Киеве, вели непримиримую борьбу за благосостояние против произвола княжеской администрации. За вполне понятные вещи, за которые и в самом деле нужно было воевать: за чистоту улиц, за то, чтобы был хорошо проложен водопровод, за то, чтобы не воровали наместники, за уменьшение коммунальных платежей. А потом пришли татары и всё сожгли. То, что казалось таким важным, перестало существовать физически. Мы находимся в подобной ситуации сегодня. Мы боремся за вещи, которые исчезнут. Мы боремся против недостатков, которые вскоре сгорят».

Сейчас, конечно, для Украины нет угрозы, так сказать, «материального ига». Танки вряд ли приедут. Ну, по крайней мере, чтобы приехали, нам тут надо очень постараться. И лошади не прискачут. Хотя, например, у Рамзана Кадырова они в хорошей форме. Зато есть очень серьёзная угроза «идеального ига». То есть подчинения деструктивной, губительной утопии.

Не надо сразу думать о России после этих слов. Или о «донецких». Это слишком просто. Не надо думать и о коварном американском империализме. Или о еврозоне. Тут всё значительно тоньше.

Может возникнуть вопрос: а как, собственно, какую-либо утопию можно назвать губительной для нас, для Украины, если у нас нет никакой общей для Украины утопии?

Иными словами, какое символическое пространство может лишить свободы вот здесь живущих людей, и поэтому его следует однозначно интерпретировать как иго?

Ответ: ностальгирующее символическое пространство. Это такое смешивание утопии в прошлом и утопии в будущем.

В контексте утопии ностальгия может быть обращена как к присутствию и влиянию реально существовавших персон, так и к подозреваемым потомками в этих персонах намерениям. Она может быть обращена как к прерванным процессам в прошлом, так и запланированным и вырванным из исторического контекста процессам, которые кто-либо пытается поместить в будущее. И главное: ностальгия может быть обращена к новизне, однако новизне такой, какая удовлетворяет или компенсирует нечто желаемое или утраченное когда-то в прошлом, в старине.

Представьте: вы придумали золотой век либо просто у вас есть некое любимое лето в жизни – и вот каждый новый век, каждое новое лето в жизни вы пытаетесь «золотить» либо проводить, как тот век, как то лето, только на основе этих, современных возможностей. Вот что такое, например, коллекция горшочков в Безрадичах, тысяча и одно развлечение в Межигорье и решительный отказ признать поражение на президентских выборах и работать от поражения, а не так, словно поражение придумали завистники.

Это не то же самое, что жить прошлым, как россияне. И не то же самое, что жить будущим, как американцы. Это своеобразное раздвоение личности, которая одновременно и в прошлом, и в будущем, и оттого в неврозе.

А что если эта личность – нация? Для тех, кто не любит слово «нация», – общество?

Уже сейчас в нашей стране можно наблюдать, как ностальгирующая утопия постепенно подчиняет себе утопии сообществ.

Виктор Ющенко строит из доверия избирателей памятник страданиям предыдущих поколений украинцев. И рассуждает о гетмане Скоропадском более увлечённо, чем о реформах, однако, как он считает, в контексте реформ. Виктор Янукович избирается президентом в ответ на дисбалансы в жизни Украины до Януковича, однако сразу же провозглашает своей целью строительство новой страны, вынося, тем самым, за скобки дисбалансы, в ответ на которые его в основном и поддержали избиратели, но действуя как бы в продолжение этих дисбалансов. Юлия Тимошенко одновременно эксплуатирует и свою репутацию борца против авторитарного режима, и свою репутацию эффективного авторитарного лидера, которые – обе – вызывают достаточно сильную симпатию в обществе, однако не удовлетворяют общество в его надежде на некую альтернативу руководства государством, а только поддерживают надежду на такую альтернативу, относя осуществление этой надежды в будущее.

И в подобной ситуации находится любой существенный субъект истории в нашей стране. Обладая некой своей личной утопией или утопией своего сообщества, он вступает в конфликт с утопиями других людей или сообществ и поглощается ностальгирующим символическим пространством, за счёт фактора ностальгии кажущегося естественным, а значит, и решающим конфликт. Но – кажущегося.

Лучше всего это можно увидеть на сайте бывшего министра Кабинета министров Украины Анатолия Толстоухова. Он (и надо сказать ему большое спасибо за искренность и открытость) выложил там материалы, в которых есть и его стихотворения, и важные для него цитаты из произведений советской и украинской советской массовых культур. В них, так сказать, «в теле» строгой направленности в будущее есть удивительно ёмкие, точные метки образов прошлого. Образов, на которые ностальгия автора направлена так, что они одновременно служат ему и читателям целями в будущем.

Вернёмся же к лишению Степана Бандеры звания Героя.

Собственно, и присвоение этого звания, и лишение его отражают борьбу символических пространств, утопий двух сообществ, двух из многих, составляющих общество в Украине.

Общество в Украине не имеет своего символического пространства, однако склонно к подчинению ностальгии.

Нечто привлекательное в прошлом лишается его системного характера (вырывается из контекста, максимально формализируется) и используется как рюкзак для того, чтобы перенести настоящее в будущее, которое, впрочем, оставляется пустым, не представленным, не воображённым, а потому и отсутствующим. Таким образом, утопия ностальгии (состояния, в котором «зависают») вытесняет утопию прошлого (стиля, который внедряется) и утопию будущего (возможностей, которыми пользуются).

Стиль и возможности дают результаты. А вот состояние безрезультатно по определению – оно бесконечно потенциально.

Бесконечное потенциальное в условиях старения населения, износа инфраструктуры, отхода на покой последнего поколения людей, обладающих административным опытом, а также преобладания в символических пространствах разных сообществ, составляющих общество, символов, так сказать, «антагонистических», – это всё равно что полёт без хотя бы минимальных сведений о месте и правилах приземления, но с топливными баками, которые вскоре опустеют.

Тут надо понять: ностальгирующая утопия, идеальное иго, которое уже подчиняет Украину, нам категорически не подходит. И надо всё-таки определиться, что нам подходит: то ли утопия прошлого, то ли утопия будущего.

Но, в любом случае, это должно быть символическое пространство общества, не сообщества, воображающего, что оно и есть общество.

Пространство, которое позволит символам быть «гибкими» – изменять свою силу и роль вслед за изменением «исторической обстановки» и в согласии с тем, как Украине получить хороший результат.

Дмитро ЛитвинДмитро Литвин, журналіст
Читайте главные новости LB.ua в социальных сетях Facebook, Twitter и Telegram